Онлайн-журнал о шоу-бизнесе России, новости звезд, кино и телевидения

Владимир Долинский: «Как старый лагерник, я знаю: надо рассчитывать на худшее — лучшее придет само»

0

Интервью с заслуженным артистом России.

— Мне только исполнилось 16 лет. Лето, как обычно, провожу на нашей даче в писательском поселке Красная Пахра. Как-то вечером бреду бесцельно по центральной улице. Вдруг вижу:

навстречу стремительно идет, почти бежит молодая красивая женщина. Босиком, туфельки держит в руках. Когда поравнялись, запыхавшись, спрашивает, как пройти на остановку автобуса. От нее исходит легкий запах вина. Предлагаю проводить. Соглашается. Рассказывает, что приехала в гости к одному из писателей. А он, пригласив пообщаться на литературные темы, при встрече стал грубо домогаться. Всхлипывая, Ира все возмущалась: «Вот сволочь! Приставать стал ко мне, мерзкий старик!» (С улыбкой.) К слову, «старику» тому тогда едва ли было 50 лет… Автобус долго не приезжал, и как-то сама собой возникла идея: а стоит ли Ире ехать в Москву на ночь глядя, может, лучше переночевать где-нибудь здесь? Допустим, в доме у моего товарища — у него как раз уехали родители. И мы пошли к нему… Та ночь стала для меня рубежной. Я впервые в жизни не ночевал дома. Получил свой первый сексуальный опыт, что было очень волнительно. И наконец главное — я ощутил себя мужчиной…

Я рос мальчиком, что называется, из хорошей детской. Родители души друг в друге не чаяли, нас с братом любили безмерно. Игорь — он старше меня на 13 лет — был сыном мамы от первого брака. Второй раз она вышла замуж за Матвея Бермана (нарком связи СССР. — Прим. «ТН»), расстрелянного в 1939 году. Маму от ареста тогда чудом спас Маленков. А третьим маминым мужем оказался мой папа, ставший Игорю, который его обожал, настоящим отцом… Папа работал главным инженером Литфонда — он, кстати, и строил нашу Красную Пахру. Мама курировала театры в Управлении по охране авторских прав, а потому с момента рождения я вращался в интеллигентской среде, постоянно был окружен писателями, артистами, режиссерами, художниками…

Папа был всеобщим любимцем. Обладая искрометным юмором, как магнит притягивал к себе людей. При этом он мог быть крайне жестким. Надо было слышать, как порой общался с рабочими на стройке, с начальниками… А мама — экстравагантная, артистичная, с потрясающим шармом. Меня любила истово и любовью своей иногда угнетала. На любое мое непослушание театрально обижалась. «Теперь мне все понятно: я лишняя в этом доме! — восклицала патетически. — Ты хочешь убить мать! Пусть я умру, но все равно не пущу тебя без шарфа с больным горлом на мороз. Я буду лежать на пороге, и тебе придется переступить через мое тело…» О, эта мамина театральность и экспрессия! Когда, еще будучи студентом, я первый раз решил жениться — на красавице Вале Шендриковой (исполнительница роли Корделии

в фильме Козинцева «Король Лир». — Прим. «ТН»), тоже учившейся в «Щуке», родители были категорически против. Однако после того как брак был зарегистрирован и мы при­ехали жить к нам домой, во всех наших с Валей ссорах — а их было бесчисленное множество, в основном из-за ревности, — мама вставала на сторону моей молодой жены. «Ты гадкий! Омерзительный!» — обращала ко мне трагический взор и, страдальчески простирая руки, завершала мысль: «Боже мой, как я могла это родить!» Обоих нас осуждала, лишь когда мы в страстных выяснениях отношений начинали бить посуду. В этих случаях мама становилась перед шкафом с фамильным фарфором и хрусталем, отгораживая его от нас своим телом, и увещевала: «Неужели нельзя бить дешевую посуду?!» Все это продолжалось года два, после чего, к всеобщему удовольствию, мы с Валей расстались.

У мамы была страсть — карты. Заядлая преферансистка, она окружала себя такими же неистовыми картежниками. В детстве я наблюдал за их играми в беседке под фонарем. Вот собрались: мама, папа, Иван Александрович Пырьев, знаменитый сценарист Константин Федорович Исаев… Играют на полном серьезе, ругаются, периодически кто-то восклицает: «К черту! Моей ноги больше здесь не будет!» (С улыбкой.) Такие, как сейчас сказали бы, понты запускали… А как они расписывали пульку с Татьяной Ивановной Пельтцер, Валентиной Георгиевной Токарской и годящейся им в дочери Ольгой Аросевой! Это я наблюдал уже постарше, когда «Щуку» окончил. Мама тогда курировала Театр сатиры. Их встречи за преферансом — отдельная пьеса. Эти пикировки за карточным столом, ссоры, патетические возгласы: «Дура, ты чего с червей ходишь?!» — «Сама, идиотка, пикой пошла!» Обиды до слез, расставания на всю жизнь, примирения: «Девочки, хватит, прекратите!» — и все это сдаб­

ривалось рюмочками водочки, коньячка, под канапешки-пампушки. Умницы, острословы, безапелляционные в мнениях, с блестящим юмором, интеллигентнейшие тетки. И при этом… (Смеясь.) На зоне я не слышал такого мата, который вырывался из их нежных уст. А какие реакции на любые события! Они мне потом рассказывали, как во времена, когда я был арестован, мама, возвратившись после очередного свидания со мной в лагере, описывала наши встречи. Едва звучал вопрос: «Ну как там наш засранец?», она приосанивалась: «Это потрясающе! Вы только представьте: вот он идет на вахту. Зимнее утро, мороз, ветрено, метет снег, а Вовке нипочем, он великолепен — статный, бушлат расстегнут, грудь нараспашку, шапку снял, бритая голова гордо поднята. А какая прекрасная форма головы! И этот восхитительный разворот плеч!..» Поток восторгов прерывался репликой Пельтцер: «Зинка, ну ты даешь, просто декабрист в ссылке — Бестужев-Рюмин!»

— Владимир Абрамович, от детских лет до ареста прошел большой отрезок жизни. Как она протекала?

— Однажды в детстве папа сказал мне: «Вовка, ты — Абрамыч, что заведомо тебя не украшает. При этом у тебя наивные голубые глаза, высоко поднятые бровки, круглая мордочка, шепелявишь… Вывод простой: тебя обязательно начнут дразнить, обзывать и обижать. В связи с этим запомни: как только что-то такое произойдет — сразу же бей. В глаз. Как в бубен. Дотянись и бей первым!» Я запомнил отцовский совет. И всегда ему следовал. Когда понимал, что драки не избежать, бил первым, кто бы передо мной ни стоял. В результате стал драчуном, отличным уличным бойцом. (Усмехнувшись.) Правильно говорят: в мире нет бойца смелей, чем напуганный еврей…

Знаете, когда я был арестован, меня отправили на судебно-психиатрическую экспертизу, и после многочасовой беседы с психиатром тот вывел заключение: гипертрофированное чувство справедливости. Естественно, справедливости с моей точки зрения. Ну не могу я выносить, когда люди ведут себя вызывающе хамски, обижают слабых. До драки, конечно, не всегда доходит, но реагирую очень остро. Допустим, с одним близким товарищем бесповоротно разорвал отношения из-за того, что он плохо относился к обслуживающему персоналу — к банщикам, официантам. Откровенно хамил: «Эй ты, поди сюда! Да кто ты такой? Халдей, сейчас полетишь отсюда…» А человек тот не в состоянии ответить адекватно: его же выгонят с работы, а у него семья, которую он должен кормить…

— А из-за чего же вы вступали в драки?

— Ну допустим, когда два здоровых мужика в очереди со словами «Ща как дам!» натягивают шляпу на уши какому-нибудь интеллигентному человеку. В таких случаях я зверею. Тут же возникает знакомое ощущение: руки становятся легкие-легкие, и дрожь по ним тремолой

пробегает. И тогда уже не до культурных выяснений. С возгласом типа «Ах ты, псиная рожа!» бью хаму в глаз. Как в бубен. Так, как учил отец… В подростковом возрасте с местными хулиганами дрался бесконечно, да и вообще никому обид не спускал. Кто меня задевал, тот получал по морде. За что меня из школ гнали с завидной регулярностью. Чему еще способствовали и постоянные конфликты с учителями, иногда выходящие за рамки. Один раз физруку дал мокрой половой тряпкой по физиономии, но не просто так, а по причине: я отказался делать упражнение из-за больной (после недавнего перелома) руки, а он, зная об этом, схватил меня именно за травмированную руку и стал выводить из класса…

Как это ни покажется странным, но, несмотря на свою воинственность, я никогда не хотел быть ни военным, ни пожарным, ни милиционером, всегда только артистом. Ходил в драмкружок Дома пионеров, потом в замечательную студию при Театре Станиславского, а родители с детских лет водили меня в Театр Вахтангова к моей тетушке, маминой родной сестре. Маню Ефимову — она была секретарем дирекции — обожали все. Всем помогала, всех защищала, выручала: то спрячет у себя под столом молодого пьяного Ульянова, то Яковлеву одолжит на бутылочку конь­яка… Меня притаскивали к тете Мане буквально с пеленок, грудного укладывали в кабинете директора театра на кожаный диван. И он был весь прописан мною. (Смеясь.) Можно сказать, так я получил первую прописку в театре.

В общем, поступая в Театральное училище имени Щукина, в какой-то мере я шел по блату. Однако в конце первого курса из института меня тоже исключили. На год. И тоже за драку. Правда, я не очень расстроился: думал, побездельничаю годик, в фильме «Война и мир»

поснимаюсь — Бондарчук как раз утвердил меня на небольшую роль, но папа рассудил иначе. Сказал: «Я люблю тебя, сынок, но мое терпение лопнуло!» И сделал два звонка. Первый — главному редактору «Мосфильма» Льву Романовичу Шейнину со словами: «Лева, чтобы духа Вовки на студии не было!», второй — директору Института геодезии и картографии, которого попросил оформить меня рабочим в геологическую партию, причем усилив просьбу пожеланием: «Чтобы подальше было и потруднее». И я отправился вкалывать. Заниматься тяжелым физическим трудом, с которым до этого никогда не сталкивался.

Поначалу моя работа состояла в выкапывании двухметровой глубины «могил» — шурфов — для изъятия со дна кусков грунта на исследование. С восходом солнца меня вывозили в голую степь и оставляли там до вечера на солнцепеке с лопатой, зажатой в ладонях с кровавыми мозолями, парой бутылок воды, батоном хлеба с куском колбасы или банкой тушенки и поедом пожиравшими мое юношеское тело слепнями. Через некоторое время меня «повысили» до рабочего шестого разряда на бурильной установке. Прокладывал дорогу Саратов — Балашов. Домой вернулся спустя год уже настоящим мужиком — возмужал, стал сильнее физически, заработал приличных денег, научился водить машину. Да и по женской части опыту поднабрался, чему весьма поспособствовал роман с одной страстной инженершей. Но главное, я стал мудрее, поэтому, восстановившись в институте, начал учиться всерьез. Однако к любой несправедливости продолжал быть так же беспощаден, не думая о последствиях.

— В местах лишения свободы придерживались того же принципа или там приходилось усмирять свой дерзкий нрав?

— Там тем более нельзя было сдавать позиции. Вот вспомнилась такая история. Страшная. Я понимал тогда, что реально иду на смерть, но остановиться не мог. Шел этапом в зону из интеллигентской кагэбэшной Лефортовской тюрьмы. Там мне за год и 17 дней отсидки удалось скопить пару палок колбасы, 10 коробок сахара, 40 пачек сигарет и что-то еще, чтобы прийти в лагерь не пустым. И вот иду со своим вещмешком по этапу. Путь лежит через Кировскую пересыльную тюрьму. Там, как положено, всех собирают в так называемом отстойнике. Камера метров тридцать, без окон, со скамейками, в ней полсотни человек. По центру одна дверь с кормушкой, здесь же стоит параша, ведро, а у противоположной стены огромный пятилитровый чайник с водой и на нем кружка, почему-то на цепочке. (С усмешкой.) Кто ее унесет и, главное, куда? Короче, там объединяют зэков, отправляемых в одну зону. Отправка происходит раз в трое суток, поэтому тюрьма эта называется «командировкой». Народ там скапливается с разных этапов, разношерстный. Одни — со строгого режима, другие — с усиленного, третьи — с общего. Есть и такие, как я, — по первопутку, то есть первый раз идет. Каждый сидит в своем кутке со своим рюкзачком.

Я один, впервые, держусь особнячком. Слышу, кто-то говорит: «Мужики, учтите, в зоне поймали самогонщиков, так теперь сахар туда не пускают. Поэтому лучше здесь схавайте». Я говорю: «А у меня как раз много сахара. Берите, мужики!» И начинаю всем раздавать. Замечаю, из одного кутка на меня смотрят недружелюбно. Их там человек пять, с волосами — видимо, из больнички

возвращаются. Явно ребята уже «торчавшие», не первый раз идут. И вот один из них отрывается от своих корешей и вразвалку подходит ко мне. Текст, им произносимый, конечно, не для публикации, но по смыслу звучит приблизительно так: «Ну ты, чо крополишь, в натуре, давай сюда!» Выхватывает из рук сахар и с силой толкает меня к стене. А стена покрыта штукатуркой с застывшими жесткими иголками — через сетку, видно, наносили, чтобы зэки ничего на ней не писали. От удара об обрезки проволочной спирали на моей бритой голове запечатлевается несколько проколов. Кровь. Все замерли. У меня в висках запульсировало: «Если ввяжусь в драку, они впятером меня здесь затопчут. А не ввяжусь, люди скажут: да это же форменное дерьмо, ему двинули, и он смолчал. И понесется молва…»

Тот мужик кинул мой сахар в куток своим приятелям и, пардон, направился к параше — писать. Вот тут на меня накатило. В башке молнией сверкнуло: «Да провались оно все! Однова живем — что будет, то и будет…» Руки-ноги, как обычно, стали легкими, задрожали. Подонок этот стоит, брюки расстегивает. Подхожу я к нему, хватаю за волосы и со всей силы мордой провожу по стене. Как о терку прокорябал. Он заорал благим матом, а я подошел к его корешам, трясущимися руками забрал свой сахар, отнес его на другую сторону камеры и громко сказал: «Мужики, разбирайте!» Сажусь и с ужасом жду, что будет дальше. Все сидят молча, ни один человек не дернулся. У этого кента вся рожа в крови. Берет он тот здоровый чайник и идет ко мне. Я прикидываю свои действия: как только приблизится, дам ногой в пах. Еще не дойдя до меня, он говорит: «Земляк, слей мне, пожалуйста, я ничего не вижу». — «Пусть тебе твои кореша хайло промывают», — отвечаю, а голос дрожит. Он пошел к ним, и они как-то обработали ему морду. Кроме царапин, ничего страшного там не оказалось.

Я понимал, что был на волосок от беды. Но, видимо, правота моя выглядела для всех убедительной. Все-таки не пустое это понятие — беспредел. Мужик тот повел себя беспредельно, и это поняли все. Зато когда я пришел на зону в город Кирово-Чепецк Кировской области, меня уже опередил шлейф слухов: артист — пацан ништяковый, на него наезжать без дела не надо. И я ни к кому не примыкал. Просто честно отбывал свой срок. Таких, как я, было достаточно, и к нам относились с уважением. Работали спокойно, не суетясь, там, куда направляли. Я был разнорабочим в стройбригаде, потом в кузнице молотобойцем, на станке насосы обтачивал. Затем библиотекарем назначили.

Потом было поселение. Тамошнюю деревню народ сразу стал именовать БАМ — Барак Адиноких Мужчин. Неудивительно: нас, поселенцев, зэков, изголодавшихся по женщинам, завезли туда в количестве чуть меньше сотни. Роман у меня там закрутился с местной учительницей, приехавшей туда после педучилища по распределению. Простая деваха, румяная, ладная, крепкая, добродушно-ласковая. Ей едва 18 исполнилось, а я уже на четвертый десяток перевалил. Поэтому образовывал ее, рассказывал о театре, литературе — она не знала ничегошеньки. Говор у нее был волжский, окающий. «Володюшка, — причитала, — родимый мой! Ох, беда, как же ты уголовничком стал? Кого-то убил, ограбил?» — «Да нет же…»

На полном серьезе я собирался привезти Альку в Москву и жениться на ней. Представлял, как мама ее «обстругает», адаптирует к городской жизни, научит следить за собой, разговаривать грамотно… Когда вернулся домой 1 февраля 1977-го, спустя четыре года после ареста, не только

маму, но даже давнюю приятельницу Татьяну, с которой у меня закрутились бурные отношения, огорошил сообщением о своей грядущей женитьбе на подруге из поселения. Не мог забыть, как, провожая меня, Алька кричала в голос: «Воодюшка-а-а! На кого же ты меня оставля-а-ешь?! Я без тебя погибну-у-у…» А вскоре получил от нее письмо, в котором она, извиняясь, рассказывала, что сошлась с Вовкой Одессой, потому что «он Инку влегкую отдубасил и выгнал, а ко мне пришел и сказал, что любит, и тоже жениться обещал. И дрова уже несколько раз привозил, уголь. Ну я и не отказала ему…» Речь шла о 27-летнем парне, которого я хорошо знал. Сначала я испытал шок — оскорблен ведь был, но потом почувствовал облегчение. Ура, никаких обязательств! И женился на Тане. Вскоре у нас родился ребенок — мальчик, восьмимесячным появился на свет. Но он погиб: слишком большую дозу какого-то препарата ему вкололи. Наша с Таней семейная жизнь дала трещину, и три года спустя мы развелись.

— А как вы, молодой человек из интеллигентной семьи, адаптировались в мире уголовников с их блатными традициями, жаргоном, жестокостью?

— Да перестаньте! На самом деле, если не иметь в виду совсем уж отщепенцев, это такие же люди, как я. Настоящих преступников мало было, и держались они особняком. А в основном люди сидели по хозяйственным статьям, за спекуляцию, кто-то машину, допустим, перепродал, другой за грабеж, хотя какой там грабеж: пошел свой долг получать — не отдают, значит, набил рожу, отобрал кольцо и… сел. В тюремной камере со мной сидели Владимир Иванович, майор КГБ, и Владимир Петрович, прокурор Красногвардейского района Москвы. Один арестован за контрабанду, другой — за взятку. Культурные, образованные люди. Мы наловчились играть в аристократический преферанс доминошными фишками, обозначая каждую как определенную карту: шесть-шесть — туз пик, шесть-пять — туз трефовый… Играли на сахар, на сигареты. В другой раз сидел с неким Серегой. Этот, я быстро понял, был подсадной уткой. Его присадили ко мне для того, чтобы сломать волю. Вот с ним сидеть вдвоем было ужасно тяжело. Он постоянно уговаривал дать показания, убеждал: «Ты сообрази, здесь же не менты. Тут контора, ГБ. У меня вот было 12 кг золота, я сдал и теперь вместо «червонца» поеду всего на три года. И тебе надо колоться…» Но я держался намертво. Долго они от меня ни одного показания не могли добиться, все уламывали: «Ну что ты, как деревенщина, уперся: ничего не знаю, ничего не видел, ничего подписывать не буду…»

— За что же вас арестовали?

— В то время расследовалось крупное дело Внешторгбанка СССР — высокое начальство получало свою долю с перепродажи валюты. Там крутились огромные деньги. А моя вина состояла в том, что я несколько раз покупал доллары у перекупщиков по трешке (при курсе 66 копеек за доллар), а сдавал их на черном рынке по четыре с полтиной… Сначала ко мне пришли домой, но не найдя там ничего, повезли на Лубянку, где стали предлагать пойти не «плохим обвиняемым», а «хорошим свидетелем». В противном случае обещали испортить мне, 29-летнему, жизнь по полной. Я был уверен, что никакого компромата на меня нет и ничего доказать они не смогут, но оказалось, что уже была куча показаний от моих продавцов и покупателей валюты. Месяц спустя я был арестован.

В Лефортовском изоляторе ломали волю по-всякому. Не сомневался в том, что никогда оттуда не выйду. Тем более что сначала сидеть пришлось в камере-одиночке под номером 13, где раньше находились шпион Пеньковский и валютчик Ян Рокотов. И вертухай, перед тем как захлопнуть дверь, обнадежил: «Имей в виду, что как раз здесь в ночь перед расстрелом они прощались со своими матерями». Очень было страшно. И на допросах между «злым» и «добрым» следователем ужас скручивал. Но я все равно не сдавался, упирался и не подписывал ни одной бумаги.

Когда стало ясно, что мне не отвертеться, дело все равно передадут в суд и я буду осужден, применил известный метод: СС — систематическую симуляцию. Надеялся попасть в дурдом на пару лет, а потом вернуться к нормальной жизни. Начал симулировать душевнобольного, как говорится, гнал дурку. Пару раз изображал суицид. Сначала в банный день ножницами с затупленными концами для стрижки ногтей расковырял себе запястье и вскрыл вену, затем

для этого же использовал специально высушенную заранее рыбную кость. Оба раза «выхаживала» меня тюремная докторша — зэки окрестили ее «Эльзой Кох» (жена Карла Отто Коха, коменданта концлагерей Бухенвальд и Майданек. — Прим. «ТН»). Она шипела мне в ухо: «Все равно не дадим сдохнуть, падла, инвалидом сделаем, а до суда доведем!» Пришлось пережить карцер — эту жуткую тюрягу в тюряге. На сутки оставили там с валенком, сдавливающим голову, и в наручниках, впившихся в запястья заломанных за спину рук, на мокром каменном, дико холодном полу в робе из тонкой ткани… Через неделю пребывания в этом кошмаре я почувствовал, что стал сходить с ума. К счастью, на восьмой день меня из карцера амнистировали — в честь Международного женского дня.

Когда следствие закончилось и мне было предъявлено обвинение, я получил разрешение на двадцатиминутное свидание с мамой. Не сразу мы смогли говорить, сначала молча сидели друг напротив друга, и у обоих из глаз текли слезы. Все это, разу­меется, происходило в присутствии охранника. Перед расставанием мама достала из-за пазухи цыпленка табака в целлофановом пакете — согревала его на груди… (После долгой паузы.) А потом был суд и несколько психиатрических экспертиз, в результате чего был вынесен вердикт «по составу преступления вменяем» и приговор: пять лет лишения свободы усиленного режима.

Я проиграл, конечно, но, считаю, не совсем. Все-таки по этой статье — «Нарушение правил о валютных операциях» — мне дали минимальный срок. А потом и его на год сократили. На это решение повлияло уже письмо от Театра сатиры, организованное моим ближайшим дружком, ныне покойным, Борей Кумаритовым. Он написал ходатайство о помиловании и собрал подписи у всех ведущих актеров театра: Папанова, Менглета, Пельтцер, Миронова, Державина, Ширвиндта, Аросевой, Мишулина… Письмо было направлено в Президиум Верховного Совета, и там в порядке помилования мне сократили срок наказания.

— С колокольни сегодняшнего дня, когда разрешено официально менять валюту в любых количествах на каждом углу, ваша история выглядит чудовищно. Никого не убили, не обокрали, не изнасиловали, да и манипулировали какими-то мизерными суммами. Ненависть не захлестывала?

— Нет, совершенно, а вот в отношении себя часто говорил: «Ты идиот». Понимал, что нагадил себе сам. Прекрасно же знал, что иду на преступление, нарушаю УК. И рисковал сознательно. А потому, кроме как на себя, обижаться мне было не на кого.

— Семья не осуждала вас?

— Нет, зачем же бить лежачего? Мама была исключительно тактична, сердцем понимала, как мне плохо. Когда я уже находился в лагере, раз в полгода добивалась свиданий со мной, приезжала, бедная, поддержать беспутного сына. Невзирая на скачущее давление, на проблемы с сердцем, добиралась на перекладных за тысячу километров, нагруженная тяжеленными баулами с едой и вещами. Кормила меня, украдкой утирая слезы, жалела, успокаивала: «Плюнь! Ничего страшного, ты обязательно догонишь, ты у меня самый лучший!» Ни слова упрека от нее не слышал. И это при том, что, когда учился в школе, был для нее самым худшим, и если в классе что-то происходило, немедленно давала мне подзатыльник: «Все ясно, это, конечно, ты…»

А как благородно повел себя мой брат! Игорь был военным, во время судебного разбирательства по моему делу занимал хорошую должность в Министерстве обороны. Для меня это обстоятельство было дополнительным стрессом: я же осознавал, как негативно мой арест может сказаться на его карьере. Даже подумать не смел о том, чтобы увидеться с ним. И тем не менее Игорь добился разрешения на свидание и пришел навестить меня, причем не в штатском костюме, а в форме полковника. Конечно же, расплата за такой вызов системе не заставила себя ждать — его уволили.

— Вы заматерели в заключении, очерствели?

— Разумеется. Пребывание там оставляет глубокий след. Например, долго не мог избавиться от привычки держать руки за спиной — повстречав на улице человека в форме, каждый раз инстинктивно заводил их назад. При появлении в компании нового лица, тут же прекращал разговор — включался рефлекс из камеры: рот должен быть на замке — лишь бы чего лишнего не сказать…


Дикий я стал тогда, замкнутый, агрессивный. Из «Ленкома», в который мечтал попасть и куда Марк Захаров взял меня сразу же после моего возвращения на свободу и дал три большие роли, вынужден был уйти (о чем до сих пор страшно жалею), так как постоянно влипал в какие-то скандальные истории. Совсем испортился у меня характер. И если раньше дрался из-за несправедливости, то теперь везде мерещились наезды. Человек подходит, а у меня первая мысль: «Чего ему надо, не наезжает ли?» И тут же оборонительная стойка и агрессивный выпад. А как без агрессии, если несколько лет балансировал на границе между жизнью и не жизнью.…

— С предательством приходилось сталкиваться?

— Самое страшное предательство пережил, находясь в заключении. Я очень любил свою вторую жену, Наталью, и ее дочку Олю. (Усмехнувшись.) Забавно, но когда сообщил маме о своем намерении жениться на Наталье, с которой познакомился совсем недавно, она отреагировала однозначно: «Ты псих! Ненормальный. Господи, ну почему я не сделала аборт?!» Тем не менее я перевез Наташу с дочкой из Питера в Москву и прописал в образовавшейся к тому времени своей собственной квартире. Когда мы начали вместе жить, Оле было четыре годика, через полгода она стала называть меня папой…

Все время в тюремном изоляторе меня поддерживала мысль о моей семье, мучительно ждал встречи. Но на свидание пришла одна мама. На мой вопрос «А где же Наталья?» ответила, что она не смогла прийти из-за болезни, а записку не написала, потому что поскользнулась в ванной и повредила правую руку. «Но зато, — сказала, — вот, что тебе послала Наташа…» И передала зубную щетку, на которой иголочкой было нацарапано: «Я люблю тебя». Я целовал эту щетку. Она стала моим талисманом. А по дороге на зону заместитель начальника по режиму, в нарушение всякого режима, так как письма на пересылках передавать не полагается, все-таки отдал мне письмо от мамы — просто он симпатизировал мне как пану Пепичке из «Кабачка «13 стульев». И я прочитал: «Сыночка, дорогой, я долго молчала, просто не могла тебе об этом говорить, но теперь уже скрывать невозможно. Ты должен знать: Наташи у тебя больше нет — она от тебя отказалась. В твоем доме появился чужой мужчина. А твои вещи она даже мне не отдала — не то раздала, не то выкинула. Держись, сыночек, родной мой, ты достоин лучшего». Много времени спустя выяснилось, что слова «Я люблю тебя» на щетке выцарапала сама мама…

— Как считаете, предательство нужно прощать или лучше об этом забыть?

— (Задумчиво.) Не знаю. Я забыть не могу. А как забыть? По-моему, невозможно.

— После этого встречались с той супругой?

— Один раз, и это было ужасно. Неприятно о таком вспоминать. Я позвонил ей и сказал: «Мне ничего не надо, только, пожалуйста, верни книги. Все оставляю тебе, но не могу отдать эти памятные для меня книжки…» Через четыре часа у меня раздается телефонный звонок: «Здрасьте, это майор Иванов. Владимир, ко мне пришла ваша жена и заявила, что вы угрожаете ей, вымогаете ее имущество». Я в истерике закричал в трубку: «Гадина! Поверьте мне, я лишь

хотел забрать книги прекрасных советских писателей с авторскими подписями — персонально мне, членам нашей семьи, ведь за ними — воспоминания о детстве, молодости, о папе, которого уже нет в живых. А от нее мне ничего не надо!» Он выслушал мой страстный монолог и сказал: «Знаешь, мужик, я тебе верю. Только у меня к тебе просьба: забудь эту… Совсем. Потому что она тебе ничего не отдаст, а дерьма может сделать много. Я видел ее и все про нее понял. Забудь. И я это дело закрываю». До сих пор благодарен этому — навсегда запомнил его имя — Василию Ивановичу… Когда я вернулся из зоны, ко мне приходила Оля, так же, как прежде, называла папой. Мы с ней хорошо пообщались. Она замечательная девочка, но я очень давно ее не видел, следы затерялись. Знаю только, что живет в Америке.

— А когда Валентин Плучек уволил вас из театра, вы это тоже расценили как предательство?

— Нет, просто он был вздорным и капризным стариканом, любил подобострастие и преклонение, а я кланяться не хотел. Но в увольнении, чего уж греха таить, сам виноват. Зарвался, взорвался. Я же считал себя этаким актер-актерычем. Ну а как же — телекабачок «13 стульев» прославил, все узнают, просят автографы, ну, меня и понесло. Стал допускать дисциплинарные нарушения, по мелочи, конечно, но если другим такое прощалось, я прощен не был. Поводом стало мое опоздание — не на спектакль, а на актерскую явку. У моего друга, главного администратора театра, умерла жена. После похорон я сорвался — выпил на поминках и заснул. Проснулся за 15 минут до начала спектакля. Через 10 минут уже был в театре. Спектакль начался, но я мог успеть переодеться и загримироваться к своему выходу на сцену. Однако мне сказали: «Плучек запретил…»

— Встреча с вашей нынешней женой, рождение дочки как-то изменили вас?

— Безусловно. Наташу мне Господь послал 26 лет назад. Я запал на нее сразу, с того момента, как увидел — трогательную, непосредственную, стес­­­­­­­­нительную, в коротенькой юбочке — на репетиции «Тевье-молочника» в еврейском театре, где я проработал несколько месяцев. И хотя подруги моей избранницы отговаривали: мол, и не надейся — Наташка у нас девушка замужняя, мать девятилетней дочери, меня это остановить не могло. Я чувствовал: с этой женщиной буду счастлив и смогу сделать счастливой ее. Справедливости ради надо сказать, что ее семейная жизнь в то время терпела катастрофу.

Много женщин было у меня, но никогда я не встречал такую — терпеливую, понимающую, обладающую удивительным даром улавливать настроение и подстраиваться под него. Когда

надо, Наташа умеет успокоить, в других случаях, наоборот, подбодрит, зарядит уверенностью и всегда поймет, поддержит. И мое нутро постепенно стало заполнять гигантское чувство ответственности. А после рождения Полины оно стало гипертрофированным. Полечка все во мне перевернула. Не в секунду, конечно. Еще некоторое время я побуянил, побузил, поискал себе на голову приключений, но потом остановился и безобразничать перестал. Будто пробило понимание: теперь я должен отвечать за семью, ограждать своих любимых девочек от невзгод и обеспечивать им достойное будущее. В общем, с 31 декабря 1988 года жизнь у меня радикально изменилась.

— Так дочка у вас родилась прямо под Новый год?

— Ну да, такой вот новогодний подарок. (Смеясь.) Говорил потом Наташке: «Ну что же ты, не могла ноги покрепче сжать?! Девка получилась бы на год моложе». А Марк Розовский — я в то время играл у него в театре — сказал мне: «Ты дурак. Наоборот, все будут говорить: «Смотрите, 1988 года, а как прекрасно выглядит!» Одним словом, убедил меня…

— У вас были бессонные ночи или все заботы легли на плечи жены?

— Когда появилась Полька, Наташе было 39 лет. Она ушла из театра ради того, чтобы целиком и полностью посвятить себя семье. Так что тыл у меня всегда был обеспечен. Потом, когда стало полегче, я пытался вернуть ее в профессию, но она сказала: «Два раза по одной мишени не стреляют. Два актера в одной семье — слишком густо. Вот ты действуй, а я буду женой большого артиста». Я действительно не мог в полной мере участвовать в домашних хлопотах и быть в семье полноценным помощником, поскольку в то время являлся ведущим актером театра «У Никитских ворот» и у меня были постоянные репетиции и страшный график разъездов. Но все самое необходимое — детское питание, вещи, лекарства — доставал всегда.

Вообще, предпринимательская жил­­­­ка во мне неискоренима. Мы с театром часто ездили за границу. Я использовал эти поездки с немалой выгодой. Здесь покупал солдатские ремни, фотоаппараты «ФЭД» и продавал их там. Получал лишние $150. А на них можно было купить

видеомагнитофон, который в Москве легко продавался за несколько тысяч рублей. Это были великолепные по выгоде операции. Один раз я протащил в Швецию какой-то ерундовый коврик, старую тряпку, как мне показалось. Познакомился там с русским парнем, женатым на шведке, который помог мне отнести вещь в местный комиссионный. Выяснилось, что это был какой-то уникальный молельный персидский ковер XVIII века. И мне за него дали $1000. Я купил на них телевизор, два видеомагнитофона, несколько ящиков кассет, здесь все это продал и стал богатейшим человеком. По-моему, тогда мы с Наташей купили дачу — загородный домик за 6 тыс. рублей.

— Поля не доставляла вам хлопот?

— Она была хорошей девочкой, но, как любой ребенок, в подростковом возрасте чуть-чуть сошла с рельсов — начала покуривать. И… я выгнал ее, 14-летнюю, из дома. Дело было так. Я обнаружил у дочки сигареты. Поговорили серьезно, она пообещала: «Папочка, я больше не буду, клянусь!» А через пару месяцев я снова заметил у нее пачку. Вызвал на разговор, она опять: «Папа, я больше не буду». И я сказал: «Ты предала меня. Все. Мне такая дочь не нужна, я не хочу тебя видеть. Ты взрослая девочка, вот и иди к тем, с кем куришь. С ними и живи. А из нашего дома — вон!» Полька пошла. Наташа, конечно, выскочила за ней, полдня они не возвращались. Потом рассказывали, что ходили в храм и дочка отмаливала это дело — она у нас девочка крещеная… Главное, что с тех пор Полина не курит, а ей сейчас 25 лет. Я пресек это на корню. Потому что напугал страшно.

Понимаете, дело не том, что она выкурила сигарету, а в том, что клятву нарушила. Слово не сдержала. Что заслуживает серьезного порицания. А так дочка у нас замечательная. Деликатная, выдержанная, преданная, бескорыстная — это от мамы, зато от меня она дико работоспособная, целеустремленная, с сумасшедшей энергетикой. Мы с ней вместе играли в антрепризах, и я имел возможность в этом убедиться. А сейчас Полина играет на сцене Малого театра. Придя туда, кстати, скоро влюбилась — в актера Диму Марина. Он окружил ее таким вниманием, заботой, так тепло к ней отнесся, что устоять против этого было трудно. Дальше Димка абсолютно официально попросил у меня руки дочери, сказал, что любит ее, пообещал посвятить ей свою жизнь. И в январе этого года они поженились. Живут теперь неподалеку от нас в своей квартире, чему я очень рад. Не зря, когда смог скопить денег, первым делом купил дочке квартиру.

— При вашей любвеобильности были ситуации, когда ваш многолетний брак давал трещины?

— Мне нравились какие-то женщины, я мог пококетничать, пофлиртовать, но Наташа так спокойно к этому относилась, что даже неинтересно было развивать отношения. Но однажды — Поля тогда была маленькая — со мной произошел серьезный заскок. Я встретился в театре с интересной актрисой. Она мне очень понравилась, я ей тоже, и у нас начался роман. Ну, случается так в жизни: жена дома вся в пеленках, готовках, стирках, ходит в халате, руки в мыльной пене, волосы растрепаны, а тут эффектная дама — заботливая, за собой следит, вниманием окружает… В общем, о том, чтобы уходить из дома, я никогда не думал, но сердце разрывалось, особенно на Новый год мучился. Понимаете, раздваивался я. Как быть, как себя вести? И, представьте, все это легко разрешила… моя жена.

Как-то, когда я был в доме у своей возлюбленной, Наташа туда позвонила, та женщина взяла трубку, и они о чем-то поговорили. Спрашиваю: «Кто?» Она отвечает: «Твоя жена». Знаете, что ей сказала Наташа: «У меня к тебе большая просьба. Володя стал приезжать домой выпивший, и я боюсь, как бы в дороге с ним, не дай Бог, чего-нибудь не случилось. Пожалуйста, оставь его ночевать у себя…» Все, на этом мои похождения закончились. Кто-то может подумать: вот какая хитрая баба! Но я знаю: это не так. В Наташе нет хитрости, лукавства, она из тех, о ком говорят: Божий человек. И от такого ее поступка у меня прямо комок к горлу подступил, и чаша весов резко опрокинулась в сторону семьи… (Со смехом.) А Наташка, сволочь такая, ни разу не дала мне повода для ревности! Хотя понимаю, что она прекрасно оценивает мужские данные, их сексуальность, да и мужики, вижу, по сию пору обращают на нее внимание. Но она такая домашняя…

С годами я понял, что любови бывают разные. И истинная любовь — это не приступы безумного желания лечь в постель. Это потребность всегда быть вместе, делать близкой, любимой женщине много-много добра, обеспечивать ее, причем не только сейчас, но и страхуясь наперед: чтобы если даже с тобой что-то произойдет, она могла бы продолжать жить достойно и безбедно. (С улыбкой.) Как старый лагерник, я считаю так: рассчитывай на худшее — лучшее само придет.


Владимир Долинский

Родился: 20 апреля 1944 года в Москве

Семья: жена — Наталья, актриса; дочь — Полина (24 года), актриса

Образование: окончил Высшее театральное училище им. Щукина

Карьера: Театр сатиры, Московский театр миниатюр, Театр им. Ленинского комсомола, театр «У Никитских ворот». Играл в «Кабачке «13 стульев» (пан Пепичек). Сыграл более чем в 100 фильмах, среди которых: «Тот самый Мюнхгаузен», «Обыкновенное чудо», «Зимняя вишня», «Путейцы», «Графиня де Монсоро».

С 1973 по 1977 год отбывал срок за валютные махинации, был досрочно освобожден благодаря ходатайству коллег из Театра сатиры

Загрузка...